Туман, пропитанный джином, слегка рассеялся, и она разглядела ссорившихся. Парень был похож на комод. Громоздкий, квадратный. Он напоминал охранников «Красного мака». «Тот же тип», – подумала Эгле. Его подружка – высокая, в вечернем платье была… ничего, стильная. И, возможно, под сильным уже градусом. «Как я, – подумала Эгле. – Они здесь говорят – два сапога – пара».
– Если хочешь, можешь убираться! – выкрикнула девица так звонко и гневно, что вздрогнул даже невозмутимый бармен за стойкой. – Я тебя не удерживаю! Арриведерчи!
– И уйду! – Парень с грохотом отодвинул свой стул.
– И убирайся! – Девица стукнула кулачком по столу. – И не смей мне больше никогда звонить!
– И не позвоню! Сама, сама еще приползешь на коленях, идиотка!
– Мерзавец!
Парень развернулся, подошел к стойке, расплатился. Бармен что-то хотел ему сказать – не переживай, мол, утрясется. Но парень только махнул рукой – а, гори оно все синим пламенем – и ринулся к двери. Увидев, что он не шутит, девица подскочила на стуле точно ужаленная:
– Куда ты? Вернись! Слышишь? Вернись!
«Я все прощу, – добавила про себя Эгле. – Ох, как же это все со стороны глупо. А ведь сколько раз мы с ним…»
Девица рухнула на стул. Эгле видела – она с трудом сдерживается, чтобы не зареветь от обиды, злости и раненого самолюбия.
– Не плачь, вернется, – произнесла Эгле громко. Сочла своим долгом высказаться. Потому что уже не могла молчать. Уж слишком все было похоже на них с Газаровым. В сущности, они с этой девчонкой – сестры по несчастью. «Пара сапог», как говорят они, русские.
Катя, хотя и ожидала, что какая-то реакция все-таки будет, вздрогнула: господи, сработало! А она-то испереживалась – не переборщили ли они с Биндюжным с этим «влюбленным» скандалом? У Биндюжного голос – проспиртованная труба. А ей с трудом удавалось перекричать жизнерадостного саксофониста на эстраде. Атмосфера в этом баре с таким шоколадно-пляжным названием «Кайо-Коко», по ее мнению, особенно к любовным ссорам не располагала. Зал был мал, сумрачен и пылен. Со стен щурились какие-то подозрительные брюнеты (Катя, как и большинство посетителей, не признала ни молодого Хэма без бороды и трубки, ни великого Че). К тому же гудел саксофон. Они не просидели и четверти часа, как Биндюжный подал знак – пора ломать комедию, пока фигурантка еще не очень набралась и что-то может оценить и понять в этом театре. Но как раз в эту решительную минуту нарочно саксофонист грянул фокстрот из «Дживса и Кустера». И, выкрикивая оскорбительные реплики, Катя волей-неволей каждый раз попадала в такт ядовитого ритма этой мелодии и дико пугалась, что все выходит фальшиво и ненатурально. И Эгле Таураге вот-вот, как великий Станиславский, сейчас выкрикнет: «Не верю!»
Особенно должен был подкосить ее этот водевильный «мерзавец». Надо было еще руки заломить, как в мексиканском сериале: ах, негодяй! Подонок! Изменщик проклятый!
Однако сработало. Пародийная аналогия (Катя, правда, так и не поняла, аналогия чего – Никита путано и сумбурно объяснил) оказалась тем, чем нужно. Эгле сама (!) обратилась к ней, причем со словами утешения и поддержки. Значит – так держать, лишь бы только не проколоться.
Катя трагически всхлипнула:
– Идиот несчастный… Завез в какую-то дыру… Представляешь, – она доверчиво взглянула на Эгле, – мы же в «Гараж» на Пушкинскую собрались. Потанцевать. Но он же пока все точки не объедет, пока не напьется до свинства, успокоиться не может. Бросил меня здесь, а я… Нет, ты посмотри, – Катя продемонстрировала ноги в вечерних замшевых туфлях, – я сапоги в машине оставила. И денег… – Она яростно тряхнула сумку, высыпав на стол ключи, косметичку и скомканные десятки. – Тут даже на такси не хватит. Все у него, все себе забрал. Свинья!
– Ничего, не переживай, – Эгле опустилась на стул напротив Кати, ноги ее подкашивались, – хуже бывает. Он тебе кто? Муж?
Катя отметила: хоть явно в сильной степени опьянения, эта Эгле Таураге, во-первых, очень красива, а во-вторых, добра. Раз так живо откликается на горе совершенно незнакомого человека.
– Живем вместе, – ответила Катя, снова всхлипнув. – Он из Клина, автомастерская у него там. Сначала ничего все было, а потом пить приловчился, представляешь? Сколько раз бросала его вот так (в душе при этом она ухмыльнулась), думала – все, конец! Так нет, заявится, на колени ухнется, прощения просит. Крест, просто крест какой-то! И бросить жалко, и нести тяжело. Это не крест – чемодан без ручки. А ты что тут одна кукуешь? Тоже с парнем поцапалась?
– Его посадили. В милиции он. Сегодня там была – не отпускают… Я просила, умоляла – нет, говорят, следствие какое-то.
Катя замерла. Так. Эх, права пословица: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Но отчего это люди, хоть и пьяные, чаще всего откровенничают с незнакомыми?
– За что посадили-то? – спросила она шепотом. – За наркоту, что ли?
– Брата моего старшего убили. Два дня назад, – Эгле провела по лицу рукой, смазывая разом выступившие из глаз слезы, – а его в убийстве обвиняют. А он не мог Витаса убить. Я знаю. Он ни в чем невиновен.
Катя сгребла скомканные десятки (их набрали в машине Колосова из всех кошельков. Именно десятки в количестве ста сорока рублей – Колосов заявил, что это то, что нужно для колорита). Катя кивнула бармену, и тот принес им еще по бокалу джина и забрал деньги.
– Выпей, – сказала она, – тебя как зовут?
– Эгле. – Зубы Таураге стучали о край бокала.
– Выпей, успокойся. И объясни толком. Я не понимаю, а почему менты решили, что твой парень брата твоего мог убить?
– Витас его ненавидел. Витас, брат. – Эгле снова резким движением вытерла слезы. – А мы два года уже вместе. Ну, ссорились, конечно, как и вы, как все. Твой пьет, а мой играет. В карты, в рулетку. И всегда в одних долгах. Бывает, и деньги у меня берет – проигрывает все до копейки. Не везет ему. Он горячий, азартный. Ну, брата все это доставало, психовал он, ругал меня дико. Ну и с ним они ругались. Но не мог, не мог он его убить! Я же его знаю. Пусть он сумасшедший, дурак отчаянный, но он добрый. И меня он любит. Никогда бы он этого не сделал.
– Ты его тоже, наверное, сильно любишь? – спросила Катя.
– До смерти, – Эгле схватила ее за руку, – даже стихи ему пишу, представляешь? Никогда со мной такого не было. Ничего поделать не могу. Если его посадят, осудят, куда мне тогда? Из окна только останется на тротуар. Или с моста в воду.
– Выброси из головы, слышишь? Ничего с твоим парнем не будет. Подержат немного и выпустят, – уверенно сказала Катя. – И не смей даже думать о… Слушать даже не хочу. Лучше скажи, что за стихи ему пишешь? Про любовь?
– Про все. Про то, какой он. Хочешь, прочту?
– Прочти, – кивнула Катя (все же стихи лучше прыжка в воду с моста).
– Сейчас… Вспомню. – Эгле глубоко вздохнула. – Вот я ему недавно написала… Погляди – красив и строен темноглазый смуглый горец. Черный жемчуг средь сокровищ, бриллиант среди рубинов, золотой орел небесный в стае вспугнутых ворон. Вот он едет по дороге, – тут голос Эгле дрогнул, – конь ступает легче ветра впереди точеной тени. Тонкий силуэт на солнце точно вырезан навеки и оттиснут в моем сердце Сулеймановой печатью. Как его могу забыть?
И Катя подумала: слышал бы Никита, как задержанного, водворенного в скарабеевский изолятор Газарова-Алигарха эта нежная, хрупкая, пьяная блондиночка именует «бриллиантом» и «золотым орлом небесным». Какие разные слова есть для одного и того же человека! У Колосова – фигурант, подозреваемый. У влюбленной Эгле – «черный жемчуг». Как к этому относиться? С усмешкой, с печалью, с юмором, завистью, грустью? Как?
– Здорово. – Теперь Эгле всхлипнула. – Я никто. Ноль. А раньше балетом занималась, танцевала. И здесь тоже. Давно. Теперь разучилась.
– И что же сейчас делаешь?
– Ничего, просто живу. Ни гроша нет своего. У Георгия тоже, да еще он играет. Так, когда выиграет – живем: пьем-едим, барахло покупаем. Если проигрывает, а это почти всегда… Ну, что делать, приходится клянчить у людей.